• Приглашаем посетить наш сайт
    Чарская (charskaya.lit-info.ru)
  • Гусев Вл.: Под взглядом сурового юноши

    ПОД ВЗГЛЯДОМ СУРОВОГО ЮНОШИ

    День Добролюбова. Как-то неожиданно это.

    Мы привыкли, что Добролюбов -- нечто само собой разумеющееся и непарадное. Даже юбилей Белинского, с его праздничным стилем, более представим; Добролюбов?

    Но время идет, и бронзовеют годы.

    Есть странное чувство, что ни один такой юбилей не бывает зря.

    Существуют несколько тезисов, которые тотчас же хочется разобрать нам при имени Добролюбова.

    И оказывается, что эти тезисы именно сейчас необыкновенно актуальны.

    И первое -- это его дума о народе и о действенном начале в человеке русском.

    Всякий, кто касался истории нашей страны, тотчас же понимает, насколько остра, а порой и трагична эта тема и дума.

    Известно, что русское войско извечно было сильно в обороне. Ни в какой другой стране так не умели стоять. Стояли не только на Угре, чтоб без боя разойтись наконец с трехсотлетним игом. Стояли не только под Смоленском много раз, сдерживая превосходящие силы с Запада. Стояли даже на Куликовом ноле, под Бородином и на Сенатской площади. Кажется, невозможно. Бонапарт в мемуарах со смутным удивлением описывает, как Багратионовы флеши восемь раз смыкали ряды, но не двинулись вслед откатывающейся французской коннице, чтоб добить ее. 14 декабря было восстанием. Выйти на восстание -- и стоять. Стоять до тех пор, пока не стало темнеть и не ударили Николаевы пушки.

    Добролюбов, естественно, знал все это, и он был молод. Мы забываем, как же он молод был. Ему было 25, когда он уж умер. С тех пор седовласые дяди написали сотни диссертаций, книг и статей об этом молодом человеке, но сам-то он так и остался навеки -- молодой, молодо светлый. Алеша Карамазов, который спорит не о боге, а о социализме. "Я -- отчаянный социалист... а он..." {Добролюбов Н. А. Собр. соч. в 9-ти т., т. 8. М. --Л., 1964, с. 531. Далее -- сноски в тексте на то же издание, кроме оговоренных случаев.} (Дневник, 1857). Сам Достоевский, как мы знаем, предусмотрел этот вариант Алеши.

    Долготерпение народа бесило таких, как Добролюбов, и его самого -- молодого и четкого. "В болоте погибнуть так же легко, как и в море; но если море привлекательно опасно, то болото опасно отвратительно. Лучше потерпеть кораблекрушение, чем увязнуть в тине" {Добролюбов Н. А. Избранные философские произведения, т. 1. М., 1948, с. 27.}. Он был именно молод, молод и не знал еще, что и в терпении заключена мудрость. Он знал лишь, что в рабстве нет мудрости, и смертельно желал свободы. Свободы! Какой? Он и сам не ведал, если уж слишком конкретно. Крестьянская революция. Желательно миновать то, что мы называем капитализмом. Народная правда. Конкретно как? Он не знал. Он был за Просвещенье, Разум, за Правду; он был за высокую борьбу. Он был молод.

    Суров ты был, ты в молодые годы
    Умел рассудку страсти подчинять.
    Учил ты жить для славы, для свободы,
    Но более учил ты умирать...

    "Сумасшедшие" Че Гевара и его товарищи были тоже молоды; им был ведом опыт всех русских революций...

    Добролюбовы с оружием в руках прошли по всему миру в XX веке; "это сладкое слово -- свобода" не давало покоя сему грозному веку, который ныне идет к концу.

    Добролюбов, молодой и четкий, решил служить истине до конца; как и следует юноше и духовному аскету, он не признавал компромиссов. Он объяснил "обществу" (любимое слово!), что такое Обломов. Обломов -- это народное рабство, уж ставшее принципом. Как известно, и Ленин говорил об этом, несомненно используя опыт Добролюбова. Он объяснил обществу, что такое болгарин Инсаров, фанатически рвущийся спасать свою родину от турецкого ига, и прямо задал русским вопрос: "Когда же придет настоящий день?" Иными словами, кончится ли рабство в этой стране? И прямо выразил надежду, что оно кончится. В самоубийстве несчастной Катерины он видит протест против "Темного царства", чем смущает и самого Островского. В потрясающей по безоглядности, искренности и бесстрашию ума статье "О степени участия народности в развитии русской литературы" он произносит свои знаменитые слова об отрыве искусства от народа; вот они: "Результаты не до такой степени блистательные, чтобы за них сочинять себе триумфы, соплетать венки и воздвигать памятники! Напрасно также у нас и громкое название народных писателей: народу, к сожалению, вовсе нет дела до художественности Пушкина, до пленительной сладости стихов Жуковского, до высоких парений Державина и т. д. Скажем больше: даже юмор Гоголя и лукавая простота Крылова вовсе не дошли до народа. Ему не до того, чтобы наши книжки разбирать, если даже он и грамоте выучится: он должен заботиться о том, как бы дать средства полмиллиону читающего люду прокормить себя и еще тысячу людей, которые пишут для удовольствия читающих" (II, 227). Произносит -- и возводит проблему культуры к проблеме свободы жизни и духа. Вновь -- к свободе.

    В той же статье и в своей, на мой взгляд, основной теоретической статье "Темное царство" он обнародует и свои не менее знаменитые тезисы о том, что при равной степени таланта он резко отдает предпочтение поэту открыто социальному перед поэтом, чья сила состоит "в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы" (V, 28) и вообще менее определенно направлена...

    Вызывали на протяжении всех этих ста с лишним лет.

    Что ж, или мы ныне недостаточно ясны духом, чтобы разобраться в этом достойно?

    В некие прошлые годы, устав от всякого рода глупости и узости, устав от шараханья из одной плоской крайности в другую плоскую крайность, от смены масти коней, на которых въезжают щедринские градоначальники, чтоб в очередной раз запрудить реку или упразднить плотины, от перманентных последних и решительных рывков вперед в сфере порядка и экономики, от бесконечных пожарных ситуаций вместо нормальной, свободной и естественной жизни, от той мгновенности, с которой трусливые превращаются в храбрых с разрешения свыше и вновь становятся трусливыми при малейшем дуновении ветра, от их безбрежной смелости в чужих делах, за которые они не отвечают, и ужасающей робости в тех своих делах, за которые они сами отвечают хоть минимально, от ханжества, фарисейства и лицемерия, русские интеллигенты начала века и иных эпох стали роптать на Добролюбова и ему подобных. Зачем он так узок? Зачем он стесняет эстетику? Зачем он так строго нравствен в своей работе и стиле? Зачем он столь резок? Зачем он... и далее.

    Будто от самих Добролюбовых идут вся эта узость и прочее.

    На тезисы Добролюбова о Фете и о "мимолетных впечатлениях" следует смотреть лишь конкретно-исторически. Это именно тот случай. Народ был в рабстве и голодал, и кто-то должен был сказать об этом. "Лишениями не остановишь требований, а только раздражишь; только принятие пищи может утолить голод" (VI, 308 -- "Луч света в темном царстве"). Кто-то должен был "разбудить" народ, вызвать к жизни активное, бодрое, духовно и жизненно действенное начало в народе после веков рабства, будь то рабство "ордынское" или рабство крепостное. Добролюбовы понимали, что спасение утопающих -- дело рук самих утопающих, что в конечном итоге никто не поможет народу, кроме народа. Что рабовладельцы начинают уважать рабов лишь после Куликовых полей, а не ранее. Что никто не поможет интеллигенции сохранить достоинство, кроме нее самой. Что никакая ее болтовня, самовыкручивания и самооправдания не помогут, если нет самого достоинства. Что ниоткуда не будет Свободы, кроме как изнутри самих душ человеческих. Что все внутри нас. Но эти души следует разбудить. Естественно, тут требуется мужество. Хорошо клясться именем Добролюбова тем, кто сам не голоден при сытом народе. Но в то время? Первому? Собираясь с духом, юный Добролюбов конечно же должен был осмотреться. Все, что было не об этом, раздражало его аскетическое юное мужество. И мы понимаем и его ум, и его волю. Добролюбов.

    Близость к живой жизни, вера в Разум, в светло-дневное начало мира -- все это присуще Добролюбову, и на всем этом отсвет высокого аскетизма.

    Его материализм психологически того же происхождения. Объективно он обусловлен конкретно-исторически; а психологически -- того же. Для Добролюбова мир -- некое одно; это одно -- материя. Другие то же "одно" называют иначе... Названия, названия. В истории русской мысли немало было всяких проблем и от простого несогласия в названиях... Добролюбов строг, он и тут молодо не верит ни во что, что нечетко: "Все усилия наши представить себе отвлеченного духа без всяких материальных свойств или положительно определить, что он такое в своей сущности, всегда были и всегда останутся совершенно бесплодными..." (II, 434). И он же пишет там, рядом (с. 95 и с. 92 3-го тома полного собрания 1936 года!), как бы воюя философски и со своими будущими упростителями и вульгаризаторами, а не только с самим вульгарным материализмом: "Нам кажутся смешны и жалки невежественные претензии грубого материализма, который унижает высокое значение духовной стороны человека, стараясь доказать, будто душа человека состоит из какой-то тончайшей материи. Нелепость подобных умствований так давно и так неопровержимо доказана, они так прямо противоречат самим результатам естественных наук, что в настоящее время только разве человек самый отсталый и невежественный может еще не презирать подобных материалистических верований. Мы совсем не хотим сказать, что телесная деятельность важнее духовной, совсем не хотим выставить довольство физическое целью нашей жизни" {Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч. в 6-ти т., т. 3. М., 1936, с. 92. В издании 60-х гг. (т. 2, 1962, с. 430--434) этих строк нет.}. Жестко, крепко, аскетически. И притом не плоско, с сознанием глубины жизни. Целеустремленность и чувство света.

    только в статьях, но и в жизни, и в поведении профессиональном -- вот что бесит отныне и навеки всех слабых и приспособившихся. "Но более учил ты умирать..." Нравственность в применении к Добролюбову -- не пустое слово.

    ... ты родину любил,
    Свои труды, надежды, помышленья
    Ты отдал ей...

    Нравственность вообще -- не болтовня, а поведение.

    нравственности хороших работников, а те, кто работает, "из периода в период" ходят в виноватых. У нас уж возникли касты вечно виноватых работников и вечно правых бездельников или приспособленцев. Кто не умеет работать, тот и не виноват. Кто все держал на себе даже и в самые смутные годы, тот и виновен во все эпохи.

    Жизнь Добролюбова в его работе -- это извечно нравственное поведение. "Я тоже полезный человек, но лучше бы я умер, чем он. Лучшего защитника потерял в нем русский народ" (Чернышевский). Он сделал свой выбор и исполнил свое назначение. Отныне, во веки веков и навеки.

    Да и так ли уж он против "мимолетных впечатлений... природы"? Мимолетное мимолетным, а ведь именно Добролюбов ввел в поэтику гениальный тезис о художественном миросозерцании, отличном от абстрактных, предвзятых взглядов художника. Тем самым он поддержал художника так, как ни один сюсюкающий эстет не сумел этого сделать. Силой своего пластического дара, утверждает Добролюбов, художник порою открывает такие истины, которых он даже сам не ведает в своей житейской или теоретической ипостаси. Тем самым Добролюбов утверждает величайшую свободу и величайшую ответственность художественного дара, возвращает ему должные гордость и величие. Возвращает доверие к художнику и его достоинству. Тем самым он требует от художника глубины и тайной правдивости образа, верности своему исконному назначению.

    "В произведениях талантливого художника, как бы они ни были разнообразны, всегда можно примечать нечто общее, характеризующее все их и отличающее их от произведений других писателей. На техническом языке искусства принято называть это миросозерцанием в самом сознании художника; нередко даже в отвлеченных рассуждениях он высказывает понятия, разительно противоположные тому, что выражается в его. художественной деятельности,-- понятия, принятые им на веру или добытые им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных, силлогизмов. Собственный же взгляд его на мир, служащих ключом к характеристике его таланта, надо искать в живых образах, создаваемых им" (V, 22 -- "Темное царство"). У некоторых настолько твердо сложилось мнение о Добролюбове как о чем-то линейном и плоском, что они скажут, почесав в затылке: "Ну, это случайно. Из всех классиков можно надергать каких угодно цитат". Но Добролюбов настаивает на этом тезисе и в статье "Луч света в темном царстве", и в других статьях. Мало того. Решительный Добролюбов идет и далее. Вот что он себе позволяет: "то, что философы только предугадывали в теории, гениальные писатели умели это схватывать в жизни и изображать в действии. Таким образом, служа полнейшими представителями высшей степени человеческого сознания в известную эпоху и с этой высоты обозревая жизнь людей и природы и рисуя ее перед нами, они возвышались над служебного ролью литературы и становились в ряд исторических деятелей, способствовавших человечеству в яснейшем сознании его живых сил и естественных наклонностей. Таков был Шекспир... Что же касается до обыкновенных талантов, то для них именно остается та служебная роль, о которой мы говорили" (VI, 309--310 -- "Луч света в темном царстве"). Тут уж и "мы" немного почешем в затылке... Что же вело аскета Добролюбова в этом деле? Откуда такой напор в ту сторону, которая, казалось бы, противоположна его маякам?

    Да все то же чувство правды. Вот что его вело. Ведь правда, как мы знаем,-- его первейший бог свят в литературе и в жизни. Мог ли он нарушить завет? Нет, не мог. Он даже "по-молодому хватал через край" в этой правде... "Таким образом, признавая за литературою главное значение пропаганды, мы требуем от нее одного качества, без которого в ней не может быть никаких достоинств, именно --

    Но правда есть необходимое условие, а еще не достоинство произведения" (VI, 310 -- 311 -- "Луч света в темном царстве"). Правда -- это и патриотизм, и всечеловеческое начало братства: "Патриотизм живой, деятельный именно и отличается тем, что он исключает всякую международную вражду... Ограничение своей деятельности в пределах своей страны является у него вследствие сознания, что здесь именно его настоящее место, на котором он может быть наиболее полезен... Настоящий патриотизм, как частное проявление любви к человечеству, не уживается с неприязнью к отдельным народностям... Понимая патриотизм таким образом, мы поймем, отчего он развивается с особенною силою в тех странах, где каждой личности представляется большая возможность приносить сознательную пользу обществу" {Добролюбов Н. А. Избранные философские произведения, т. 1, 1948, с. 43.}.

    Вслед за рыцарями чести, строгими аскетами духа Белинским, Добролюбовым и другими шли Скабичевские... Не все глупые и не все вовсе уж бездарные, но почти все чванные, ханжески настроенные, хитрые, говорящие от лица народа, которого по сути не знали, и от лица истины, которую понимали плоско, они в разгаре своей деятельности не были столь юными и не были светлыми. Такова линия эпигонства.

    У Добролюбова и ему подобных было особенно много эпигонов, а эта публика, как известно, самим своим существованием наносит своим иконам более сильные ножевые раны, чем все враги, вместе взятые. Ни о каких художественных миросозерцаниях, ни о какой глубине и высокой художественности литературной работы уж не стало и речи. Порыв к высоте и правде не нужен, "художник стремится лишь к тому... чтобы пробудить с возможно большей силой в читателе чувства, наполняющие его", чтобы вести "прямую" пропаганду под эгидой "Мужик в русской беллетристике", при этом сам-то оставаясь не мужиком, а "критически мыслящей личностью" (А. Скабичевский). Некоторое недоверие русской художественной общественности этих ста лет к идеям Добролюбова имеет за собой причину эпигонства. На то были свои основания. Проблема эпигонства тут особенно резкая. В стране, традиционно чтущей принцип Люди, которые понятия не имеют о братстве людей, учат всемирному братству. Люди, которые никакого отношения не имеют ни к крестьянству, ни к нравственности, учат близости земле и морали. Люди, которые начинают как моралисты, кончают как доносчики и каратели в 1905 году. Люди, которые всегда держали в литературе нос по ветру и в лучшем случае молчали, в пореферменные годы вдруг начинают критиковать все и вся, сводить счеты и хулить всех, кроме себя, будто и до реформы 1861 не было народа и народных интеллигентов, которые не болтали, а несли на себе всю тяжесть ноши и в самые трудные николаевские годы. Люди, которые по сути не знают современной им жизни, учат близости жизни. Люди, которым медведь на ухо наступил, люди слепые и глухие, люди, которые не понимают искусства как искусства, как радости и высоты духа, как праздника и свободы, именем Добролюбова или иным именем борются с высотой и разнообразием творчества. Кто умер в 25 лет, кто "составил состояния" на разговорах об умершем и о его любимом народе. Что делать! Жизнь есть жизнь. За Добролюбовым идут Скабичевские. "Умно, благородно, но не талантливо; талантливо, благородно, но не умно, или, наконец,-- талантливо, умно, но не благородно.

    Я не скажу, чтобы французские книжки были и талантливы, и умны, и благородны. И они не удовлетворяют меня. Но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества -- чувство личной свободы, чего нет у русских авторов. Я не помню ни одной такой новинки, в которой автор с первой же страницы не постарался бы опутать себя всякими условностями и контрактами со своею совестью. Один боится говорить о голом теле, другой связал себя по рукам и по ногам психологическим анализом, третьему нужно "теплое отношение к человеку", четвертый нарочно целые страницы размазывает описаниями природы, чтобы не быть заподозренным в тенденциозности... Один хочет быть в своих произведениях непременно мещанином, другой непременно дворянином и т. д. Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества",-- устами своего умного героя "Скучной истории" защищается Чехов от литературы и критики этих Скабичевских. (Они ему предсказывали, что он, с его ничтожным талантом без должного направления, сопьется и умрет под забором.) "Одним словом, реакция из всех сил и всеми путями стремится прежде всего к упрощению... А между тем от этой чрезмерной упрощенности воззрений на иные явления иногда ведь проигрывается собственное дело. В иных случаях простота вредит самим упростителям. Простота не меняется, простота "прямолинейна" и сверх того -- высокомерна. Простота враг анализа. Очень часто кончается ведь тем, что в простоте своей вы начинаете не понимать предмета, даже не видите его вовсе, так что происходит уже обратное, то есть ваш же взгляд из простого сам собою и невольно переходит в фантастический. Это именно происходит у нас от взаимной, долгой и все более и более возрастающей оторванности одной России от другой. Наша оторванность именно и началась с простоты взгляда одной России на другую...",-- меланхолически размышляет Достоевский по иному поводу, но имея в виду все ту же атмосферу либеральных и прочих эпигонов (Дневник писателя, 1876). И это Достоевский -- ярый сторонник высокой простоты духа. Но скабичевские допекут кого угодно.

    С отвращением читая их наглые и вульгарные строки о Толстом, Чехове и других, мы тем более бережно ощущаем в сердце, в сущности, мягкий образ юноши-аскета, который, может быть, в чем-то был не прав и именно слишком юн (резок, четок), но неизменно был свят и светел.


    . . . . . . . . . . . .
    Милый друг, я умираю,
    Но спокоен я душою...
    И тебя благословляю:

    (VIII, 87)

    Истину Добролюбова на деле подхватили, как водится, не те плоские и хитрые, а крупные деятели нового и высокого периода, периодов русской культуры. Это были Чехов, Блок, Бунин, Горький и другие. "Шестидесятые годы -- это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его, значит, опошлять его" (Чехов). Все они, как случается между такими деятелями, были порой несогласны друг с другом, порой несогласны с теми или иными тезисами "60-х", но все они держали факел высокого служения красоте, морали и истине, русскому народу и обществу.

    На любой странице Добролюбова, замечал Блок, ваша душа "захлестнется от нахлынувшей волны дум". О ближайшем сподвижнике критика -- поэте Некрасове -- он высказывается в торжественном тоне и с величайшим уважением. И это Блок -- человек, казалось бы, противоположный всему тому "реальному", о чем говорили "60-е". Даже Белый признает в русском искусстве две линии -- "реализм и символизм" -- и ищет их единства.

    Как бы то ни было, сквозь все встает именно Образ Юноши, говорящего старшему товарищу на своем юном смертном одре:

    Милый друг, я умираю,

    Горькое признание.

    Большой предмет для раздумья о "прошлых судьбах" этой великой страны.

    "мимолетные" дуновения человеческой и иной природы, которым он бросил вызов в своем праведном юном гневе, донесли до нас его чистое имя...

    Далее там следуют слова "душа", "благословляю", "стезя".

    1986

    Раздел сайта: