• Приглашаем посетить наш сайт
    Бальмонт (balmont.lit-info.ru)
  • Елизаветина Г. Г.: Н. А. Добролюбов о себе

     

    Н. А. ДОБРОЛЮБОВ О СЕБЕ  

    Почему мне так дорого время?

    Почему так я жить тороплюсь?

    Н. А. Добролюбов.

    Стремление вперед

    "Мир Добролюбова" не исчерпывается его статьями, это и его дневники, его письма, самораскрытие в лирических стихотворениях. Здесь говорит он о себе. И важно не только то, что рассказано, но и как. Слова, которые Добролюбов выбирает для выражения своих дум и чувств, интонации, акценты. Они позволяют нам понять и почувствовать сам строй "мира Добролюбова". Думается, сопереживание тем легче, чем меньше посредников. Поэтому хочется дать возможность Николаю Александровичу Добролюбову рассказать о себе самому. Нетрудно пересказать, но тогда уйдет то ощущение признания, исповеди, которое дает прямая речь. И если цитаты могут в какой-то мере обеспечить эффект присутствия, эффект непосредственного общения, то они должны, как представляется, быть использованы широко и свободно. Тем более что редко и мало приходилось Добролюбову при жизни говорить с другими о самом себе.

    Его биография воссоздана исследователями. Существует тщательно составленная "Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова". Собраны воспоминания о нем современников. В результате мы получаем представление о масштабах деятельности Добролюбова -- и о масштабах его личности. Единицы измерения -- и это правомерно -- крупны. Естественно, что мелочи, частности исчезают, становятся незаметными. А может быть, стоило бы вглядеться и в них. Тогда мы, скорее всего, увидим не монолит, не памятник, а живого человека, с чувствами и мыслями, часто определяющими жизнь, но не реже и мимолетными, важными лишь для короткого отрезка жизненного пути.

    Современники считали Добролюбова замкнутым и, в сущности, судили верно. Он не был тем, кого принято называть "открытым человеком". Он раскрывался, и то не всегда, лишь в моменты душевных кризисов, эмоционального подъема или спада. Но даже в такие моменты -- не перед всеми, не перед случайными людьми. Чаще же всего он изливал свои чувства в дневнике. Интенсивность самопознания Добролюбова напоминает Л. Толстого и Н. Чернышевского, чьи дневниковые записи полны тончайших наблюдений над собственным внутренним миром.

    Интимные дневники середины XIX века -- своеобразная лаборатория "большой" литературы, с ее "диалектикой души", психологизмом, удивлением, а порой и страхом перед открытиями противоречивой, сложной человеческой души.

    Добролюбовские самонаблюдения не нашли воплощения в собственно художественных произведениях. Но и "даром" они не пропали. Во-первых, критические, публицистические работы Добролюбова, несомненно, базировались на его дневниковых размышлениях; во-вторых, дневник Добролюбова и сам по себе является фактом культуры XIX века. Он мало осмыслен теоретически. Кроме давней работы Б. Козьмина "Н. А. Добролюбов в его дневниках", к нему, как правило, обращаются лишь за фактическими данными. Между тем и для Добролюбова тогда и для нас теперь это нечто большее по замыслу, по содержанию, по результату.

    "... я люблю наблюдать за собой",-- записывает в дневнике семнадцатилетний Добролюбов {Добролюбов Н. А. Собр. соч. в 9-ти т., т. 8. М. --Л., 1964, с. 447. И дальнейшем ссылки на это издание -- в тексте с указанием тома и страниц.}. Это меньше всего -- самолюбование. Познание жизни и самого себя -- таков пафос добролюбовского дневника. И подобно тому, что было свойственно Л. Толстому, например, дневник -- один из способов самоусовершенствования, способ увидеть, что меняется, и к лучшему или к худшему, в собственной личности. "Сегодня минуло мне семнадцать лет,-- отмечает Добролюбов 24 января 1853 года,-- и потому я хочу написать что-нибудь в моих заметках, или mernoires... Думаю заняться рассмотрением прошедшего года в отношении ко мне" (VIII, 446).

    Юноша констатирует изменения в своем характере: он стал более сдержанным, научился не обращать внимания на "мелочи жизни", окрепло его намерение не быть священником, отказаться от обучения в духовной академии. Он выражает уверенность, что сумеет задуманное осуществить, и несколько наивно думает: "... я сделался гораздо серьезнее, положительнее, чем прежде" (VIII, 447). Наивно, потому что будущее показало: "положительным", а Добролюбов так называет человека практичного, он никогда не стал. "Бывало, я хотел все исчислить, все понять и узнать; науки казались мне лучше всего, и моей страстью к книгам я хотел доказывать для себя самого -- бескорыстное служение и природное призвание к науке" (VIII, 447). Теперь, считает Николай Александрович, он взрослый, не "забывает и деньги" (там же), следовательно, более подготовлен к жизни действительной. К сожалению, Добролюбов и в самом деле никогда не мог забыть о деньгах, так как всегда нуждался, но, к счастью, не была изжита ни страсть к книгам, ни стремление все понять. В сущности, они и сделали Добролюбова Добролюбовым: просветителем, замечательным литературным критиком.

    Уже в самых ранних, еще отроческих, дневниках сознательно ставятся психологические задачи. Не только по отношению к себе. Описывая манеру поведения, слова одного из начальников отца, Добролюбов заключает: "... для психолога преосвященный Иеремия -- находка..." (VIII, 419). Подобную же, то есть психологическую задачу решает Николай Александрович в "заметках", посвященных анализу причин, делающих людей неузнаваемыми "в обществе" по сравнению с тем, каковы они "в семейной жизни и вообще с близкими людьми" (VIII, 443). Необходимость объяснения представляется Добролюбову настолько серьезной, что он считает нужным обратиться к произведениям, написанным на эту тему, в частности к статьям А. Герцена.

    Разбирая собственные душевные противоречия, Добролюбов беспощаден в отыскании их корней, в анализе проявлений. Правдивость дневниковых записей для него принципиально важна: без этого качества ведение дневника теряет смысл. "Ни за что не ручаюсь в моих заметках,-- пишет Добролюбов, -кроме их правдивости. Это еще не значит, что они безусловно верны, а значит только, что я в них ничего не выдумывал от себя" (VIII, 414). Таким образом, он понимает: даже предельно правдивый человек субъективен в своих оценках, но это не может помешать ему точно передать собственные мысли и чувства.

    Мы хорошо знаем, что автобиографизм пронизывает творчество многих крупных русских писателей-художников. Забываем, что то же может относиться и к критикам. Чернышевский помнил об этом, когда писал, что рассуждения в добролюбовских статьях основаны на лично пережитом, автобиографичны и потому-то так сильно и воздействуют на читателя, что они не абстрактно-теоретичны, а прошли через сердце критика, пронизаны его чувствами.

    Даже в добролюбовском "<Реестре читанных книг>" есть записи, стоящие на грани дневниковых. Предельно откровенен "Психаториум" (так Добролюбов назвал свой интимный дневник).

    "В человеке всего важнее душа, потом его понятия, потом желание и уменье работать..." (IX, 469). Важно, чтобы была цель, она дает жизни смысл и содержание. Если цель узка, эгоистична, человек мельчает. Лишь высокая цель способна сделать человека значительным, сделать личностью. При этом у Добролюбова нет сомнений: а каждому ли по плечу большая цель? Он думает -- каждому. И если человек не может найти ее сам, надо ему на нее указать. 24 мая 1859 года Добролюбов пишет своему другу по Главному педагогическому институту М. Шемановскому: "Поверь, что в жизни есть еще интересы, которые могут и должны зажечь все наше существо и своим огнем осветить и согреть наше темное и холодное житьишко на этом свете. Интересы эти заключаются не в чине, не в комфорте, не в женщине, даже не в науке, а в общественной деятельности. ... Мы должны создать эту деятельность; к созданию ее должны быть направлены все силы, сколько их ни есть в натуре нашей" (IX, 357).

    Собственную жизнь Добролюбов отдал достижению именно этой цели. У него не было никогда расхождения слова и дела. В подцензурной печати он проводил революционные и революционизирующие общество идеи, ждал и готовил революцию в России. Он просит своего приятеля И. Бордюгова: "Вообще пиши мне больше о "Современнике", о его впечатлении, о недостатках и т. д. Он для меня все более становится настоящим делом, связанным со мною кровно. Ты понимаешь, конечно, почему..." (IX, 372).

    Однако чисто "головные" убеждения не могут быть плодотворны. Еще менее действенны убеждения, навязанные извне. Они должны быть органичны, проникнуть в плоть и кровь так, чтобы человек не мог поступать иначе. В письме к М. Шемановскому от 6 августа 1859 года Добролюбов пишет: "Нет, теперь наша деятельность именно и должна состоять во внутренней работе над собою, которая бы довела нас до того состояния, чтобы всякое зло -- не по велению свыше, не по принципу -- было нами отвергаемо, а чтобы сделалось противным, невыносимым для нашей натуры... Тогда нечего нам будет хлопотать о создании честной деятельности: она сама собою создастся, потому что мы не в состоянии будем действовать иначе, как только честно".

    Даже, подчеркивает Добролюбов, если понадобится отдать жизнь, ее не жаль. "С потерею внешней возможности для такой деятельности (адресат понимал, о какой именно деятельности идет речь -- о революционной. -- Г. Е.) мы умрем,-- заключал Добролюбов,-- но и умрем все-таки недаром..." (IX, 378). Обращаясь к единомышленникам, в одном из своих стихотворений Добролюбов восклицал:

    Я ваш, друзья,-- хочу быть вашим.
    На труд и битву я готов,--
    Лишь бы начать в союзе нашем
    Живое дело вместо слов.

    ("Еще работы в жизни много...")

    Добролюбов многое готов простить человеку, для которого "вопросы социальные -- вопросы внутренние, стремление души его, а никак не внешние, навязанные обстоятельствами увлечения" (VIII, 545).

    В свой дневник Добролюбов заносит сведения об общественных событиях, как будто это факты его собственной жизни. Да так оно и было. Активная гражданская позиция -- непременное требование Добролюбова к себе и к другим. Крестьянская реформа лично для него-- "дело святое" (VIII, 523). Он отдает себе отчет в опасности выбранного им пути революционера, но твердо уверен, что его "совратить" с "дороги ужасно трудно" (VIII, 545). Его самоощущение -- это самоощущение "бойца", знающего, кто его враг и кто друг. Он высоко ценит единомышленников, их сочувствие, поддержку, понимание. "Если я сгибну, то они обо мне искренно пожалеют,-- записывает Добролюбов в дневнике,-- и перед концом меня не будет мучить мысль, что вот были у меня силы, да не успел я их высказать, и умираю безвестным, без шума и следа..." (VIII, 545-546).

    Двадцатилетним юношей размышляя о том, как много людей не имеет "возможности есть хлеб каждый день", Добролюбов заключает: "Мысли эти меня очень грустно потревожили, и социальные вопросы показались мне в эту минуту святее, чем когда-нибудь" (VIII, 505).

    Отсутствие представлений о "высших целях человечества" (VIII, 507), отчужденность от них низводит человека, считает Добролюбов, до степени животного. Он с ужасом думает о том, что и сам мог бы стать им, и благословляет судьбу, избавившую его от этого. "Сын священника, воспитанный в строгих правилах христианской веры и нравственности,-- родившийся в центре Руси, проведший первые годы жизни в ближайшем соприкосновении с простым и средним классом общества, бывший чем-то вроде оракула в своем маленьком кружке, потом -- собственным рассудком, при всех этих обстоятельствах, дошедший до убеждения в несправедливости некоторых начал, которые внушены были мне с первых лет детства; понявший ничтожность и пустоту того кружка, в котором так любили и ласкали меня,-- наконец, вырвавшийся из него на свет божий и смело взглянувший на оставленный мною мир, увидевший все, что в нем было возмутительного, ложного и пошлого,-- я чувствую теперь, что более, нежели кто-нибудь, имею силы и возможности взяться за свое дело..." "Тихо и медленно буду я действовать, незаметно стану подготовлять умы; именье (если оно будет у меня), жизнь, безопасность личную я отдам на жертву великому делу..." "Мы затрогиваем великие вопросы, и наша родная Русь более всего занимает нас своим великим будущим, для которого хотим мы трудиться неутомимо, бескорыстно и горячо..." (VIII, 463-464).

    Мысль о насилии над собой неприемлема для Добролюбова. Он поступает так, как ему хочется. В этике революционных демократов преобладает мажорный тон, хотя жизнь, испытывая Белинского, Герцена, Добролюбова, Чернышевского на прочность, постоянно ставила их в ситуации трагические. При том, что принцип детерминизма являлся для них основополагающим, свобода выбора пути-судьбы давала им гордое сознание человека, который сам распорядился собой. "Делать то, что мне противно, я не люблю,-- заявляет Добролюбов,-- Если даже разум убедит меня, что то, к чему имею я отвращение, благородно и нужно,-- и тогда я сначала стараюсь приучить себя к мысли об этом, придать более интереса для себя к этому делу, словом, развить себя до того, чтобы поступки мои, будучи согласны с абсолютной справедливостью, не были противны и моему личному чувству. Иначе -- если я примусь за дело, для которого я еще не довольно развит и, следовательно, не гожусь, то, во-первых, выйдет из него -- "не дело, только мука", а во-вторых, никогда не найдешь в своем отвлеченном рассудке столько сил, чтобы до конца выдержать пожертвование собственной личностью отвлеченному понятию, за которое бьешься" (VIII, 508).

    Гармония рассудка и чувства -- только она должна лежать в основе всей деятельности человека, только она дает возможность говорить: "Я живу и работаю для себя, в надежде, что мои труды могут пригодиться и другим" (IX, 253).

    "твердость взгляда и убеждений" (VIII, 447). Он признается в юношеском дневнике, что было время, когда ему хотелось походить на Печорина, Чацкого, Тамарина. Искал он "идеал" и среди людей, его окружавших. Но скоро понял: что "герой" должен быть новым, представление о нем надо еще создать, а воплощения этого героя в жизни надо не только искать, но и требовать, стимулировать. И статьи Добролюбова "Когда же придет настоящий день?", "Что такое обломовщина?", "Луч света в темном царстве" решали, в частности, и эту задачу. Решение ее Добролюбов считал делом важным и в то же время вполне реальным. Недаром он писал о себе: "... добиваться невозможного я никогда не стараюсь" (VIII, 452).

    Сам выбор стези журналиста, хотя Добролюбов часто говорил о своих статьях скептически, не был случайным. Кроме призвания и таланта, он определялся еще и верой в действенность слова, надеждой иметь трибуну для высказывания и распространения своих убеждений.

    Добролюбов не слишком ценил собственные стихотворения, называя их "игрушкой", которую ему не страшно разбить, но при всех шутках над самим собой он понимал, что когда он причисляет себя к "бойцам", то имеет в виду при этом, что его оружие -- слово, литературно-критические, публицистические статьи, те же стихотворения. В них обнаруживает себя бескомпромиссность революционных убеждений, мужество, гуманность, огромный темперамент. В статьях он раскрывался легче и больше, чем в повседневности: в редакции, с приятелями, с родными, с женщинами... Тут он чаще всего был "закрыт" и не без горечи признавался: "... не умею ни жить, ни даже говорить о жизни" (IX, 304). Часто переживает он нелегкие, мучительные минуты и порой признается в этом лишь тогда, когда они уже позади. "Август и сентябрь прошлого года были бурны для моей душевной жизни,-- записывает Добролюбов в дневнике 15 марта 1853 года. -- Во мне происходила борьба, тем более тяжелая, что ни один человек не знал о ней во всей ее силе" (VIII, 450).

    Но -- зато -- почти ликование, когда можно рассказать, можно поделиться и есть надежда, что тебя выслушают и даже поймут; когда не надо бояться, что твои признания вызовут всего лишь неловкость. Не будем забывать, что Добролюбов умер двадцати пяти лет, а молодости и юности необходимы друзья и сочувствие. Позже -- также, только острота притупляется, человек "закаляется" предшествующими опытами и неудачами. Но Добролюбов ведь был -- и остался -- молод. И молодо звучит признание: "... я рад всякой живой душе, которой мог бы говорить о своих душевных тревогах... Чувства мои рвутся наружу с страшной силой" (VIII, 522).

    Иногда, прорвавшись, они вдохновляют Добролюбова на подлинную исповедь. Именно так, своей "исповедью" (IX, 308), называет он письмо к новгородской знакомой Е. Н. Пещуровой от 8 июля 1858 года. Он признается в нем, что постоянно бывает недоволен собой, хотя его и поддерживает надежда не "пройти в своей жизни незамеченным, не оставив никакого следа по себе". Но ясно осознаваемое "умственное превосходство" не подкрепляется у него, считает Добролюбов, нравственными силами и уровнем образования. Добролюбов был несправедлив в подобной самооценке, но горечь разночинца, лишенного в детстве и юности "материальных средств для приобретения знаний", выражена Добролюбовым в письме очень сильно. Недостатки образования, жалуется он, мешают ему в "развитии идей в том виде", "как нужно было бы". Добролюбова охватывает "тоска и негодование", когда он размышляет о том, сколько времени им было потрачено, как он считает, без пользы, в самые лучшие детские годы. "Лет с шести или семи я постоянно сидел за книгами и за рисунками,-- вспоминает Николай Александрович,-- Я не знал детских игр, не делал ни малейшей гимнастики, отвык от людского общества, приобрел неловкость и застенчивость, испортил глаза, одеревенил все свои члены... Читал я пропасть книг, но что читал -- если бы Вы знали!.. Мне тяжело и грустно бывает, когда мои теперешние знакомые и приятели начинают иногда говорить со мною как о вещах, известных всем, о таких предметах науки и искусства, о которых я не имею понятия... Я тогда терзаюсь и сержусь и хочу все время посвятить ученью... Но -- это легко сказать... Пора ученья прошла. Теперь мне нужно работать..." (IX, 307--308).

    В то же время Добролюбов понимает, что во многом он сумел преодолеть узость полученного в детстве образования. Невольная гордость, уверенность в своих силах звучит в словах того же письма к Пещуровой: "А работа моя... такая, что учить других надобно... Я сам удивляюсь, как меня стает на это, и этим я измеряю силу моих природных способностей..." (IX, 308).

    "Исповедь" Добролюбова -- любопытнейший человеческий и социальный документ. Он создан тогда, когда разночинец выходит на общественную арену и становится одной из главных ее фигур. Присущее разночинцам самоощущение очень непросто. Оно включает в себя, с одной стороны, не лишенное горечи сознание, что многого он от жизни недополучил: слишком она была скудна, бедна материальными средствами; с другой -- что он многое в той же жизни сумеет и должен в ней исправить. У выдающегося человека, каким был Добролюбов, обе стороны часто достигают чрезвычайной остроты и в целом являют яркий, напряженный внутренний мир личности.

    Еще один вариант "исповеди", но еще более откровенный,-- письмо к сестре Антонине от 4 мая 1861 года. "Что делать,-- пишет Николай Александрович,-- нам судьба не дала особенных радостей в жизни. И родители наши были всю жизнь тружениками и мучениками, да и нас жизнь встретила очень неприветливо. Невесело прошла и твоя юность, бедная моя Ниночка; но поверь, что до сих пор ты, может быть, еще счастливей нас всех. ... А вот я, например, шатаюсь себе по белому свету один-одинехонек: всем я чужой, никто меня не знает, не любит... Если бы я заговорил о своих родителях, о своем детстве, о своей матери -- никто бы меня не понял, никто бы не откликнулся сердцем на мои слова. И принужден я жить день за день, молчать, заглушать свои чувства, и только в работе и нахожу успокоение" (IX, 468).

    Жалобы на одиночество, почти болезненное его ощущение -- постоянный мотив признаний Добролюбова. После смерти матери и отца маленьких сестер и братьев Добролюбова поместили у родственников и доброхотов. Сестру Екатерину удалось устроить в Симбирский духовный пансион для сирот. С нежностью и печалью Добролюбов пишет родным: "Конечно, жалко, очень жалко отпустить этого маленького, свеженького, веселенького ребенка -- после жизни домашней, где она окружена была всем вниманием, любовью, снисхождением родных,-- тяжело отпустить ее -- одну, с незнакомыми, в чужой город, в неведомое училище... Я не ей чета, могу похвалиться и присутствием духа, и твердостью, и пренебрежением жизненных лишений и горестей, но и я на себе испытал горесть одинокой жизни в незнакомом кругу, не видя близкого человека, не имея с кем поговорить о том, что наполняет сердце..." (IX, 172 -- 173).

    "добрые, родные сердца" (IX, 263).

    Утрата родителей, особенно матери, была для Добролюбова настоящей духовной трагедией, наложившей отпечаток на всю его короткую жизнь. Страдая, он усомнился в существовании Бога, и обоснованной представляется гипотеза, что смерть матери и отца была одной из важнейших причин, приведших Добролюбова к атеизму.

    Николай Александрович любил и уважал отца, священника Верхнепосадской Никольской церкви в Нижнем Новгороде. Правда, как у всякого отца с сыном, бывали и у них столкновения. О некоторых есть дневниковые записи. Александра Ивановича тревожила непрактичность сына, заботило его будущее. Но отцовского гнета Николай Александрович не знал и от непонимания своих поступков отцом страдал не очень сильно. Так, в главном, в отказе от поступления в духовную академию, отец в конце концов поддержал сына. Словом, это были мужские отношения: не без теплоты, но сдержанные.

    Мать, Зинаида Васильевна, была самым дорогим человеком для Добролюбова с детства и до конца его жизни. Память о ней никогда его не оставляла. В дневнике 1854 года Николай Александрович пишет о матери: "... с ней сроднился я с первых дней моего детства; к ней летело мое сердце, где бы я ни был, для нее было все, все, что я ни делал. ... Мать моя! Милая, дорогая моя! Я всего лишился в тебе. ... Мое положение так горько, так страшно, так отчаянно, что теперь ничто на земле не утешит меня" (VIII, 462).

    В самые неожиданные минуты, при самых странных порой обстоятельствах он вдруг вспоминает мать. 31 января 1857 года, воспроизводя события дня и рассказывая о своем визите к некоей Машеньке, Добролюбов записывает в дневнике: "Я посмотрел вокруг себя и остановил глаза на рояле: он напомнил мне детство, отчий дом, то, как я учился играть на фортепиано и как плохая игра моя утешала мою бедную мать..." (VIII, 554).

    "ужасное несчастие", восклицает: "Бог знает, как много, как постоянно нужна была для нас милая, нежная, кроткая, любящая мамаша наша, наш благодетельный гений, наш милый друг и хранитель..." (IX, 118).

    Добролюбову кажется, что с тех пор, как не стало матери, утрачен смысл жизни: ведь все, что он делал, он делал для нее, чтобы ее порадовать, дождаться ее одобрения. "Мне ничего не нужно самому,-- пишет он М. Кострову 25 марта 1854 года. --... И для чего же буду я жить, для чего мне работать, когда не будет сердца, которое одно может со всей горячностью, со всем простодушием материнской любви приласкать, ободрить, успокоить меня?.. Сердце мое рвется на части при всех этих мыслях" (IX, 122).

    Совершенно равнодушный к условиям собственного быта, Добролюбов входит теперь во все детали жизни маленьких сестер и братьев, оставшихся без матери. Трогательно просит он тетку помочь: "кому нужно сшить платьице, кому шляпочку, кому рубашечку, кого поучить шить, кого вязать, вышивать, кого сводить в гости к знакомым..." (IX, 129).

    "женский вопрос". Как и многие прогрессивно мыслящие люди того времени, Добролюбов также был за равноправие женщин, причем во всех сферах жизни. Но мы не найдем у него никаких "перегибов", вроде требований сугубо общественного, а отнюдь не материнского воспитания детей и т. п. Как знать, не образ ли матери витал над Добролюбовым, когда он так бережно писал о женщинах. Он восхищается силой характера Ольги Ильинской, Елены Стаховой, но он ценит и их женственность, очарование, поэтичность. Не ищет он суровых слов для Пшеницыной, на которую обрушились некоторые из тех, кто считал себя единомышленником Добролюбова (Пальховский, например), снисходителен к мечтательности Катерины. То, что он сказал о матери -- "милая, нежная, кроткая, любящая",-- по-видимому, навсегда вошло в его представление об идеальном женском образе.

    На многочисленные упреки в "холодности" Николай Александрович отвечал: "Есть характеры, которые горят любовью ко всему человечеству: это пылкие, чувствительные характеры, для которых не слишком чувствительна, однако, потеря одного любимого предмета, потому что у них еще много, много осталось в миро, что им нужно любить, и пустой уголок в их сердце тотчас замещается... Но человек, который ко всему холоден, ни к чему не привязан в мире, должен же на что-нибудь обратить запас любви, находящийся неизбежно в его сердце. И эти люди не расточают своих чувств зря всякому встречному... Из таких людей и я. Был для меня один предмет, к которому я не был холоден, который любил со всей пылкостью и горячностью молодого сердца, в котором сосредоточил я всю любовь, которая была только в моей душе: этот предмет любви была мать моя" (IX, 136).

    "привык к домашней жизни и порядку" (IX, 152), предпринимал впоследствии попытки заиметь собственный семейный очаг. Все они не удались...

    Странно, но как будто горе дало Добролюбову какую-то силу предвидеть: потеря матери -- навсегда, уверен он, потеря для него возможности любить и быть любимым. Сестре, А. Добролюбовой, он писал 14 октября 1854 года: "... потеря моя -- именно сердечная... Нет теперь человека, которому бы с совершенным доверием, с любовью и с надеждой встретить ту же любовь мог я передать свои чувства, свои мысли... Теперь все, что у меня на сердце, так и остается на сердце" (IX, 164).

    И через семь лет, совсем незадолго до собственной кончины, писал той же А. Добролюбовой, тогда уже Костровой: "Говоря по правде, со времени маменькиной смерти до сих пор я и не видывал радостных дней" (IX, 468). Об этом же в стихотворении:

    С тех пор как мать моя глаза свои смежила,
    С любовью женский взгляд не падал на меня,

    И я не знал любви живящего огня.

    ("С тех пор как мать моя...")

    Считал ли Добролюбов свои детские годы счастливыми? Русская литература дала классические произведения о детстве -- Л. Толстого, С. Аксакова. Писали о детстве М. Михайлов, Д. Григорович, Ф. Достоевский, А. Чехов и многие, многие другие. Был открыт "мир детства", счастливый для одних, страшный у других, у воспитанников бурсы Помяловского хотя бы. И среда, кстати, добролюбовская,-- среда русского духовенства. Незаурядность родителей спасла Николая Александровича от "ужасов" бурсы и обычного для детей этой среды воспитания. Добролюбов вспоминал детство "со слезами на глазах" (IX, 9). Другу детства он признавался 7 ноября 1852 года: "И ныне еще с какой-то грустной радостью люблю я вспоминать наши бывалые игры... С этими играми, кажется, кончилось для меня то время, когда рассудок мой не возмущал спокойствия и радостей сердца. ... Это время снова хотел бы я воротить, но чувствую, что не воротится уже не только время, но и те чувства, которые были тогда в душе моей. Не знаю почему, когда зайдет дело о счастии и радости,-- я всегда сбиваюсь на этот предмет" (IX, 10--11).

    Оторванный от дома, рисует он себе мысленно мирные, пожалуй, даже идиллические картины детских лет, вспоминает каждую мелочь, неинтересную, вероятно, посторонним, но бесконечно дорогую ему самому. "Вспомнил я,-- пишет Добролюбов в письме домой от 28--29 декабря 1853 года,-- и белую чистую скатерть, и светлый шумящий самовар на столе, и чашки кругом самовара, и всех нас кругом чашек, занятых милыми домашними мелочами, проказами Вани, шалостями Володи, обучением Юленьки, которая теперь, верно, очень прилежно учится, или исправлением Ниночки, которая теперь, верно, уже в этом не нуждается" (IX, 89).

    умение любить и помнить. Он просит тетку писать ему чаще и поясняет: "Вы не можете себе вообразить, как приятно мне читать Ваши письма ко мне. Они напоминают так много, так много прекрасные дни моего спокойного детства, моих беззаботных игр в родном доме, моего первого, пылкого и еще бессознательного ученья под руководством матери и отца, для их радости и утешения... Поверите ли, что одна уже рука Ваша на письме возвращает меня в чудный мир ребяческих воспоминаний..." (IX, 219--220).

    Знаменательно это "пылкое ученье". Действительно, пылкость, горячность была всегда в отношениях Добролюбова к родителям и всему тому, что он делал для них и ради них.

    Его отношения с другими родными не были ни слишком теплыми, ни слишком близкими. Обстоятельства развели его и с родными сестрами и братьями, хотя он всю жизнь заботился о них, а уж тем более с дядьями и тетками. И Добролюбов не лицемерил, не натягивал "родственных чувств". Размышляя на эту тему в дневнике 1857 года, он высказывает мысль, что, конечно, человеку свойственно привязываться к тем, с кем рядом он живет. "Голос крови" вовсе не пустой звук, и "бессознательная" родственная любовь имеет право на существование.

    В то же время, считает Добролюбов, чем более человек развит духовно, тем более сознательны его привязанности. "Если умственные и нравственные интересы расходятся,-- полагает Добролюбов,-- уважение и любовь к родным слабеет и может наконец вовсе исчезнуть..." Он замечает: "В самом деле: умри теперь Чернышевский, я о нем буду жалеть в сто раз больше, чем о своем дядюшке, если бы он умер" (VIII, 559).

    "теории разумного эгоизма" Добролюбов пишет: "кто меня больше интересует, с кем мне быть приятнее, того я и люблю больше" (VIII, 559). С юношеской верой в свои душевные силы и ум он выражает убеждение, что можно избегнуть страданий неразделенной любви: ведь если призвать разум на помощь, то в конце концов увидишь, что не стоит страдать из-за человека, который тебя не любит. Тот же, кто к помощи разума не прибег и страдать продолжает, тот "просто находит какое-то наслаждение мучить себя плаксивыми мечтаниями" (VIII, 559). Добролюбову пришлось чуть позже испытать свою теорию "практикой". Ему удалось сохранить достоинство, мужество, гордость, но уйти от страданий не удалось...

    Он был очень привязчив, хотя трудно было догадаться об этом, глядя на него, всегда спокойного, сдержанного. Многие и не догадывались. Но сам-то он знал прекрасно. И знал еще в ранней юности, о чем свидетельствует запись в дневнике 11 ноября 1852 года: "Я рожден с чрезвычайно симпатическим сердцем: слезы сострадательности чаще всех вытекали, бывало, из глаз моих. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было. Это было так, что я себя не запомню. Но эта постоянная насмешка судьбы, по которой все мои надежды и мечты обыкновенно разлетались прахом, постоянно сушит и охлаждает мое сердце, и нет ничего мудреного, что скоро оно будет твердо и холодно, как камень" (VIII, 440).

    Эти строки написаны в связи с отъездом из Нижнего Новгорода любимого учителя -- И. Сладкопевцева. Выделявшийся на общем фоне Нижегородской семинарии, Сладкопевцев казался Добролюбову человеком, которому можно все сказать и который все поймет. В письме к нему, написанном в тоне какой-то восторженной, чисто юношеской экзальтации, Добролюбов признавался уже после отъезда Сладкопевцева: "А как, бывало, хотелось иногда поговорить с Вами откровенно, со всем увлечением юношеского сердца, со всеми порывами, которые я так тщательно скрывал от всех!" (IX, 19). Сладкопевцеву решается он поведать "отрывок" из своей "душевной жизни", так как безгранично доверяет ему, считает его "чем-то высшим, неприступным, пред чем" он "должен только благоговеть". В личности Сладкопевцева Николай Александрович видит "приближение к своему идеалу" (IX, 20, 21, 26).

    Читать письмо к Сладкопевцеву грустно. Иван Максимович был хорошим, но в общем-то заурядным человеком. Впрочем, и впоследствии чувства Добролюбова всегда оставались безответными, оказывались "не по плечу" объектам его привязанности и любви. Чернышевский был единственным исключением. Николай Александрович страдал и все же не мог не любить, не мог не искать сочувствия.

    Добролюбова с Чернышевским были ближе к отношениям ученика к учителю. В письме к Н. Турчанинову от 1 августа 1856 года Николай Александрович так охарактеризовал их: "С Николаем Гавриловичем я сближаюсь все более и все более научаюсь ценить его. ... Знаешь ли, этот один человек может помирить с человечеством людей, самых ожесточенных житейскими мерзостями. ... С Н. Г. мы толкуем не только о литературе, но и о философии, и я вспоминаю при этом, как Станкевич и Герцен учили Белинского, Белинский -- Некрасова, Грановский -- Забелина и т. п. Для меня, конечно, сравнение было бы слишком лестно, если бы я хотел тут себя сравнивать с кем-нибудь; но в моем смысле -- вся честь сравнения относится к Ник. Гавр." (IX, 247--248).

    не приводили к разочарованию в людях вообще. На мизантропов он смотрел даже с какой-то своеобразной презрительной жалостью. "Мне странно и жалко всегда смотреть на людей, которые ни на какой степени сближения не могут найти в душе своей достаточно доверия к человеку",-- писал он (IX, 324).

    Излагая свои представления о дружбе (а молодость, вероятно, во все времена создает свои теории на этот счет), Добролюбов во главу угла ставит общность взглядов на жизнь, идейную близость друзей. И еще обязательное условие: общение с другом должно быть приятным, радовать, доставлять удовольствие. Будучи "разумным эгоистом", Добролюбов отказывается понимать людей, которые считают себя друзьями, но при этом не щадят самолюбия друг друга. Он за взаимную снисходительность в дружбе -- да и вообще в отношениях между людьми. Речь при этом идет отнюдь не о соглашательстве или мягкотелости. Добролюбов имеет в виду другое: необходимость понимания, отсутствие мелочности не только по отношению к друзьям, но даже и к врагам. "Я полон какой-то безотчетной, беспечной любви к человечеству,-- пишет он,-- и уже привык давно думать, что всякую гадость люди делают по глупости, и, следовательно, нужно жалеть их, а не сердиться. Противодействуя подлостям, ... я делаю это без гнева, без возмущения, а просто по сознанию надобности и обязанности дать щелчок дураку" (VIII, 531).

    Пережив разочарование в некоторых своих бывших друзьях, Добролюбов в письме к Б. Сциборскому, приятелю еще по Главному педагогическому институту, корректирует свои прежние представления о дружбе. Теперь, в 1859 году, он почти не принимает в расчет чувства, расположения: они изменчивы и шатки. "Я уже давно имею в виду другие основания, которые могли бы меня связывать с людьми,-- замечает Добролюбов,-- и надеюсь, что на этих основаниях наша дружба с тобою может быть крепче и чище, нежели просто по личным отношениям. Основания эти заключаются в единстве и общности начал нашей публичной деятельности" (IX, 387 -- 388).

    Добролюбова:

    Суров ты был, ты в молодые годы
    Умел рассудку страсти подчинять.
    Учил ты жить для славы, для свободы,
    Но более учил ты умирать.

    "Памяти Добролюбова")

    Добролюбов умел вызывать уважение и доверие. Сила его личности производила на всех большое впечатление. Уже в институте он быстро занял центральное положение в студенческом кружке. Так же стремительно стал одной из главных фигур журнала "Современник". Его идейная бескомпромиссность, высота духовной жизни ощущались даже его врагами, для единомышленников же он был подлинным авторитетом. Свои частные отношения с людьми Добролюбов строил на основании принципа, который был сформулирован им так: "Никому я не в тягость и даже могу быть полезным для других" (IX, 232). И бывал -- до самоотвержения.

    Всю жизнь он нуждался. Пока учился в институте, недоедал, мерз, бегая в жалкой шинельке в Публичную библиотеку. Он редко жаловался, но все же однажды признался родным: "Я теперь гощу праздники у Галаховых. Меня принимают прекрасно, ласкают и занимаются мною. Но, вставая поутру, я поскорее стараюсь накинуть сюртук, чтобы человек не взял его чистить и не увидал, как он худ и вымазан, мой несчастный казенный сюртук. И сколько труда стоит мне прикрыть в продолжение дня разные недостатки этого сюртука... А нового сшить... Куда!.. И думать не смею..." (IX, 177).

    И позже, хотя он и уверяет, что "нищета" осталась позади, но денег все равно всегда не хватало: нужно было содержать и воспитывать братьев, помогать сестрам. Не умел он заботиться о себе, да и возможностей для этого было мало. Быт его всегда оставался неустроенным. И когда читаешь его слова в письме к сестре: "я теперь... каждый день сыт", то понимаешь, ведь это достижение, этого надо было добиться! И сколько сил и здоровья ушло...

    Добролюбов часто упрекал себя в лени -- несправедливо. В гордости -- что соответствовало действительности. Именно гордость мешала ему жаловаться, "изливать" свои чувства, взывать о помощи.

    "холодности" мы уже говорили. В ней он сам и современники упрекают Добролюбова особенно охотно. "... У меня натура довольно холодная",-- пишет он в дневнике (VIII, 433). Лишь немногие из знавших Добролюбова стали бы такое утверждение оспаривать. Зато среди тех, кто стал,-- Чернышевский. Понимая Добролюбова лучше многих других, он утверждал: "Он был человек чрезвычайно впечатлительный, страстный, и чувства его были порывисты, глубоки, пылки" {Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников. М., 1986, с. 141.}.

    Иногда -- редко -- Добролюбов признавался: "И еще считают меня за человека хладнокровного, чуть не флегматика!.. тогда как самые пламенные чувства, самые неистовые страсти скрываются под этой холодной оболочкой всегдашнего равнодушия" (VIII, 440).

    Однако гораздо чаще он говорит о себе как о человеке рассудочном, "всегдашнее правило" которого -- "никогда не поддаваться первому порыву чувства" (IX, 168). Он жалуется на собственную рационалистичность, на иногда мешающую привычку обуздывать чувства, не давать им воли. "... В том-то и беда моя, что я рассуждаю,-- пишет он Ф. В. и М. И. Благооб-разовым. -- Если бы я мог, как другие, разразиться слезами и рыданиями, воплями и жалобами, то, разумеется, тоска моя облегчилась бы и скоро прошла. Но я не знаю этих порывов сильных чувствований, я всегда рассуждаю, всегда владею собой..." (IX, 137). Всегда ли? На людях -- всегда. Тем мощнее были эмоциональные взрывы внутри. О них мы узнаем из дневников Добролюбова. Разные причины приводили к утрате обычной сдержанности. Одной из наиболее частых оказывались эстетические впечатления. Конечно, мы узнаем о них прежде всего из добролюбовских статей, но в дневниках интересно первое впечатление, еще импульсивное, тогда как в статьях уже результат обдумывания. 26 января 1857 года Добролюбов записывает: "... Вечером я решился читать Тургенева и взял первую часть. ... Мне было ужасно тяжело и больно. Что-то томило и давило меня; сердце ныло -- каждая страница болезненно, грустно, но как-то сладостно-грустно отзывалась в душе... Наконец прочитал я "Три встречи" и с последней страницей закрыл книгу, задул свечу и вдруг -- заплакал... Это было необходимо, чтобы облегчить тяжелое впечатление чтения. Я дал волю слезам и плакал довольно долго, безотчетно, от всего сердца, собственно по одному чувству, без всякой примеси какого-нибудь резонерства" (VIII, 547).

    Если бы знал об этом Тургенев, как и многие другие, считавший Добролюбова "холодным"!

    Порой Добролюбову очень хотелось отбросить сдержанность, быть, как мы теперь говорим, "раскованным", "общительным".. Он бывал детски благодарен всем, кто мог ему в этом помочь. В одном из своих стихотворений он писал:


    И в зрелые лета мальчишкою вступив,
    Степенен и суров я сделался наружно,
    В душе же, как дитя, и глуп и шаловлив.

    ("Проведши молодость...")

    "... я нашел, что здесь как-то скучнее, церемоннее, холоднее живется. ... Мне часто вспоминается уютный московский уголок, в котором, если хочется, можно с приятностью несколько вечеров сряду врать, например, такой же вздор, каким наполнено вот это письмо. Такого уголка я здесь до сих пор не завел себе. Здесь все смотрит официально, и лучшие мои знакомые удивятся, если вдруг откроют во мне, например, юного котенка, желающего прыгать и ластиться" (IX, 400).

    С удовольствием, не скрывая сожаления, что мало было в его жизни "простых радостей", рассказывает Добролюбов о том, как он веселился на семейной вечеринке небогатой французской семьи. Он снимал у этих людей комнату, когда лечился за границей. С юмором вспоминает Добролюбов о своих неудачах в танцах. Все смеялись, но смеялись добродушно. "И я становлюсь добродушен, весел, доволен",-- пишет Николай Александрович (VIII, 517).

    Молодость, полная лишений и самоотречения, не баловала Добролюбова. Между тем, признается он: "Жизнь меня тянет к себе, тянет неотразимо" (VIII, 517).

    Он жаждет любви, мечтает встретить женщину, которая ответит ему взаимностью. "Верно, и мне пришла серьезно пора жизни -- полной, живой, с любовью и отчаянием, со всеми ее радостями и горестями,-- записывает он в дневнике 30 января 1857 года. -- Сердце мое бьется особенно сильно при мысли об этом..." (VIII, 553). Не "животные отношения" нужны ему: "это все грязно, глупо, жалко, меркантильно, недостойно человека" (VIII, 553), но честные, чистые, "настоящие". Человек добрый и привязчивый, он "опоэтизировал" даже свою связь с женщиной, принадлежавшей к "погибшим, но милым созданьям". И неизвестно, к чему бы привели их отношения, если бы она сама не постаралась разочаровать Николая Александровича, явно выказав ему полное равнодушие.

    Ответного чувства Добролюбов так никогда и не встретит, ни в своих первых, еще детских, увлечениях, ни в последних. Дунечка Улыбышева (Башева), Феничка Щепотьева -- Добролюбов часто вспоминает о них. Им посвящены самые поэтичные страницы юношеских дневников и писем. 25 марта 1856 года Добролюбов спрашивает Ф. Благообразову о Дунечке и признается: "Если она еще в Нижнем и если Вы ее увидите, то скажите ей, что я ее до сих пор люблю, как радужное воспоминание счастливо и незаметно промелькнувшего детства... Как будто вчерашний день представляется мне та минута, когда она в первый раз явилась к нам, в голубом коротеньком платьице, с открытой шеей, с остриженными в кружок волосами, падавшими ей на плечи,-- и окинула всех нас своим открытым, задушевно-веселым взглядом... И все стало веселее и светлее, и не только на это время, а надолго еще после... Я нисколько не стыжусь этого ребяческого, но глубокого и чистого чувства..." (IX, 227-228).

    внешностью этой хорошенькой девочки, ее шаловливостью, резвостью, беззаботностью, ее легким характером. "Но она оставалась холодна и не подарила мне ни одного ласкового взгляда..." (VIII, 434) -- с огорчением замечает Добролюбов. А ведь для него она -- "жизнь и радость". И когда Феничка уехала, он записывает в дневнике: "... я почувствовал, будто что-то оторвалось у меня от сердца, и я стал жить не так полно, как прежде, и какая-то неведомая мне грусть посетила мою душу, и долго, долго мечтал я об ней!.." (VIII, 435).

    И вся молодость Добролюбова, как и всякая молодость, была полна ожиданием любви, встречи с Ней. Еще не видя Н. Татариновой, своей ученицы, Николай Александрович хочет ее полюбить, мечтает: а вдруг она окажется милой, доброй, серьезной девушкой, и наивно разочарован, увидев перед собой "дитя" (VIII, 524). Кстати сказать, Татаринова действительно была и добра и умна. Ее воспоминания о Добролюбове -- одни из самых теплых и интересных.

    Случалось увлекаться и внешностью, ничего о девушке не зная, только восхищаясь ее "прелестью и грацией" (IX, 403). Но ему роковым образом не везло. Влюбился -- а девушка оказалась уже просватанной, невестой.

    бы и на взаимность была здесь какая-то надежда. Добролюбов хотел жениться. Вмешалась жена Чернышевского, считавшая, что Анна слишком "пустенькая девушка", чтобы стать парой Николаю Александровичу. Анна Сократовна была отправлена в Саратов.

    Одно время Добролюбов не был равнодушен и к самой Ольге Сократовне, но быстро приходит к выводу, что Чернышевский ему "дороже ее" (IX, 348).

    Наиболее долгой и прочной оказалась связь Николая Александровича со "швеей" Терезой Карловной Грюнвальд. Трудно сказать, была ли тут обоюдная любовь. И. Бордюгову Добролюбов признавался 17 декабря 1858 года: "Я понял теперь, что я никогда не любил этой девушки, а просто увлечен был сожалением, которое принял за любовь. ... Нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство во всех отношениях. Любовь потому-то и возвышает человека, что предмет любви непременно возвышается в глазах его над ним самим и надо всем остальным миром" (IX, 341). Не просто далось Добролюбову сознание, что и на этот раз любовь обошла его. Он страдал от того, "что так долго не умел понять своей души и в своей ничтожности довольствовался таким мизерным чувствованьицем, принимая его даже за святое чувство любви..." (там же). Но и поняв истинную природу своих отношений с Терезой, Добролюбов до конца дней помогал деньгами и заботился о ней. "Что ты станешь делать: дрянь мне не нравится, а хорошим женщинам я не нравлюсь",-- с горечью замечает Добролюбов в письме к тому же Бордюгову от 20 сентября 1859 года (IX, 384).

    "Если б у меня была женщина, с которой я мог бы делить свои чувства и мысли... я был бы счастлив и ничего не хотел бы более" (IX, 340).

    итальянки Ильдегонды Фиокки, собираясь вместе с нею зажить "скромною жизнью в семейном уединении в одном из уголков Италии" (IX, 474). Но он был уже смертельно болен. И родители Ильдегонды, и она, и, главное, сам Добролюбов это знают. По возвращении в Россию он скоро слег, чтобы уже не встать. И вот в последние свои дни он снова, впервые после смерти матери, окружен женской заботой. Авдотья Яковлевна Панаева берет на себя устройство его быта, ей признается он, как еще хочется жить, как много не успел сделать, ей поручает своих братьев...

    До самого конца Добролюбов оставался самим собой: мужественным, благородным, сдержанным.

    Раздел сайта: